Журавли пролетели

«Три сестры» — знаменитая пьеса Чехова, режиссеры её любят ставить. И вот они (сёстры) опять приехали в Москву, в Москву, в Москву! На этот раз их привёз Лев Додин, известный режиссер. Показали их нам в минувшие выходные.


Справа — Тузенбах.

На сцену выходит влюблённый в младшую сестру Ирину поручик Тузенбах, поднимает голову, смотрит на небо и говорит: «Журавли летят, перелётные птицы, и какие бы мысли, высокие или малые, ни бродили в их головах, всё же будут лететь».

Мысли, бродящие в журавлях, нам неизвестны. Мысли, бродящие в головах артиста и режиссера, неизвестны тоже. На сцене (по пьесе) зима, январь, святки, ждут ряженых. У Чехова написано: «Восемь часов вечера».

Кто когда-нибудь жил в России — знает, что журавли улетают осенью, а прилетают весной. Напрасно Тузенбах смотрит в январское небо, птичек там нет. Кроме того, в восемь вечера у нас зимой ночь, кроме полярной совы, никто не летает.

Лев Додин знаменитость мировая, увенчан орденами и театральными премиями, корифей. Всеобщий многолетний восторг сопровождает его спектакли. Значит, если нам что-то непонятно, мы должны не критиковать, а почтительно спрашивать: «Почему?» Почему у Додина журавли летят в январе, узнать очень хочется.

Совершенно ясно, что его «Три сестры» — это реализм, слава Богу. Ни джинсов, ни бикини, ни кокаина (хотя средняя сестра Маша с виду типичная наркоманка). Реализм: на офицерах мундиры, на плечах погоны, на ногах сапоги; настоящие самовары, настоящие рюмки; настоящий графинчик, из которого наливают реальную коричневую жидкость, изображающую коньяк, и реально её пьют, реально изображая опьянение средней степени.

И вот в этой густой реальности постоянно происходят необъяснимые вещи, чертовщина. Поэтому, если встретите Льва Додина, попросите его (очень вежливо!) снизойти и ответить на несколько вопросов, даже если они ему покажутся наивными до глупости.

Почему три сестры такие старые? Мы не про возраст актрис, мы о героинях. Талантливая актриса в руках талантливого режиссера может и в 50 сыграть 14-летнюю Джульетту. А тут все три актрисы откровенно играют уже довольно-таки поживших дам. Некоторая несуразность этого обстоятельства ясна и самому постановщику. Недаром Ольге вписана (несуществующая в пьесе) фраза: «Мне не так уж много лет ещё». У Чехова она говорит: «Мне 28 лет только».

28 — это конкретика, которая не влезла в реализм, размер не подошёл. А «не так уж много» — каждая может о себе сказать хоть бы и в 90.

Почему Маша (средняя сестра, жена учителя) выглядит истеричной кокаинисткой, не спрашиваем, так решено постановщиком, и такое вполне может быть в результате неудачной семейной жизни. Но почему она по книжке читает «У лукоморья дуб зелёный» — понять нельзя. В России (а на сцене, надо верить, Россия) все с детства знают «У лукоморья…» наизусть.

Почему артист, играя в Чебутыкина, так похож на плохую копию гениального актёра Алексея Петренко? Это случайность? или намеренное убогое подражание — в мимике, в манере захлёбывающейся речи?.. Вместо милого пьяницы-доктора получается сумасшедший старый еврей-аптекарь с пачкой газет в руках. По пьесе Чехова у доктора иногда в кармане газета. Одна. А этот додинский таскает целую подшивку — зачем?

Почему из всех офицеров только подполковник Вершинин в перчатках? И почему он их не снимает? Неужели в реализм прокрался символизм? В мае не снимает; в доме трёх сестёр не снимает; любимую Машу обнимает в жутких чёрных перчатках… Что у него с руками? экзема?

Самое большое (и рискнём сказать: всеобщее) недоумение вызывает зимний наблюдатель перелётных птиц Тузенбах. Впервые публика увидела пожилого, плешивого поручика с оплывшим лицом. Конечно, можно застрять в поручиках до пятидесяти лет. Но тогда горячие мечты и пламенные речи о труде, о приближающейся буре выглядят несуразно, смотреть неловко. На Тузенбаха, даже когда он молчит, смотреть неловко. Он выглядит как типичный глупый немец из тех советских фильмов, которые режиссер Додин видел когда-то в юности. Над таким немцем издевался советский разведчик («Подвиг разведчика»): «Терпение, Штюбинг, и ваша щетина превратится в золото!», «Вы болван, Штюбинг!» (Тут опять мы не про артиста, а про персонаж. Для гримёра нет ничего проще, как на лысого надеть парик, волосатого сделать лысым, курносого превратить в Сирано.)

Сценический поручик реально глуповат. Он влюблён в Ирину, которая говорит басом и взасос целуется со штабс-капитаном Солёным. Один раз — по его инициативе, а другой раз — по собственной. И это случай даже более редкий, чем зимний пролёт журавлей. До Додина Ирины с Солёными не целовались.

Как насмотришься таких сцен, начинаешь хуже относиться к реализму. Особенно, когда наступает момент, где Ирина должна произнести чуть ли не самую знаменитую реплику русского театра: «В Москву! В Москву! В Москву!»

У Чехова в этом месте написана ремарка «тоскует». У Додина она тоскует так: валится на сцену, лежит, шевелится и ревёт на низких частотах, как медведь, когда он весной выгоняет пробку. Жуткое дело.

Вроде бы мелочь: старый глухой Ферапонт (посыльный с реальным пирогом от начальства) сидит на именинах Ирины — за господским столом, да ещё не сняв шапки-ушанки (он, что ли, не русский?). Кто его туда усадил? С какой стати?

…Высокая благородная идея в этом спектакле, конечно, есть. То есть должна быть, не может не быть. Но казусы реализма мешают сосредоточиться на идеализме. Так бывает. Когда жрут комары и болят зубы — музы молчат.

Вопросов к Додину столь много, что все их задать никаких сил не хватит. Да и газета не резиновая. На прощание — самый простой.

В доме сестёр слышны звуки скрипки. Опытная Маша поясняет подполковнику: «Это Андрей играет, наш брат».

Скрипка смолкает, в гостиной появляется Андрюша. Рубашка, жилетка, галстук второй половины ХХ века и — в пальто с меховым воротником.

Жутко интересно узнать, зачем барин в своём доме, в кабинете, в мае играет на скрипке в зимнем пальто? Впрочем, там все в пальто.