Максим Аверин: «Расплываюсь в тесто, когда люблю»

«Как тебе Аверин?» — спросила подруга. С любимцем публики мы встречались по приятному поводу: поговорить о жизни, творчестве, дружбе и любви накануне дня его рождения. Пили кофе. Он признавался, что по утрам для здоровья лопает гречку, замоченную на ночь в кефире, а вот для души у него другая еда: селедка с поджаренным черным хлебушком, и чтобы сверху на нем сметана. Что еще полагается к такой закуске, понятно. А вот коньяк не особо уважает, считает алкоголем для салонного времяпрепровождения. Или чтобы вечер и камин.

Это он все для меня рассказывал.

А для себя — про парнишку, которого случайно увидел рано утром на московской площади. А у того — спина ровная, прическа модная и протез вместо одной ноги до самого паха. И спешит тот в метро, торопится и даже без костылей. И вот оно счастье-то человеческое — не сломаться!

«Аверин-то как? — отвечаю подруге. — Обаятельный мужик, очень эмоциональный, ранимый, еще не затравленный. Открытый, испытывающий потребность говорить о своих чувствах и мыслях, стремящийся быть услышанным и понятым. Одинокий. Но пытающийся как-то жизнь свою обустроить, что-то по себе найти в плане любви, дружбы. Рассеянно-нежный, жадный до творчества, поэтический. Горящий завтрашним днем. Но уже знающий, что такое удар под дых. Искренний. Теплый. Эстет и себялюб — не без этого».

Сказала так и подумала: а пусть это и будет началом статьи.


фото: Ольга Пономарёва

От панических атак спасает сцена

Мы встречаемся в кафе, и он сразу, без вопросов начинает говорить:

— Если солнце утром не встало — значит, сам будь этим солнцем. Никто не может за тебя придумывать эту жизнь. Поэтому я очень всегда удивляюсь людям, особенно молодым ребятам, студентам — как много у них претензий к миру: дайте, принесите… Мне никто ничего не давал. Я брал. Врывался туда, где понимал, что могу интересно общаться, могу что-то для себя открыть новое. Если есть возможность прожить эту жизнь интересно, то это для меня. А диван никуда не денется. Мое глубокое убеждение, что мебель, возможно, даже тебя переживет.

— Сегодня вы ведете концерт в «Олимпийском», а что вы делали вчера вечером?

— Вчера у меня был шефский концерт, как я их называю, субботник, когда это для кого-то совершенно бесплатно. Я не отказываюсь от таких встреч, потому что не отделяю себя от тех, ради кого это все делается — от публики. Вчера у меня был такой концерт для врачей одной из крупных московских клиник. И для меня это стало таким хорошим экзаменом. Ведь что такое «любовь зрителя»? Ты выходишь на сцену — тебе рады. Две минуты. И все. А дальше? И вот вчера после этой встречи, которая длилась больше двух часов и мы расстались друзьями, я был счастлив, потому что врачей ведь не обманешь, такое тебе сделают МРТ!..

— Вы в чрезвычайных ситуациях не думаете: если что — только не в Склиф, они же будут оперировать как в жизни, а не как в кино?

— Вчера на встрече с медиками говорю: «Вы знаете, что такое роль? Это же невозможно начать с фразы: «ну что, давайте сейчас будем оперировать» — не поверите же, правда?» И продолжаю: «Я — улавливатель. Я все время со всеми пытаюсь поговорить. Потому что один штрих может побороть все. Вот мне один хирург подсказал такую деталь, и я ее использую — когда входишь в операционную, надо обязательно, как делают хирурги, посмотреть, кто у тебя сегодня ассистентки, какие девочки». На этом моменте зал вдруг начинает аплодировать. И я думаю: «Опа! Попал!». Вот на этом делается роль. Поэтому я против, чтобы актрисы с вечерним мейкапом просыпались утром в постели в шелковом белье. Одна маленькая неправда порождает большую. От этого экран становится чужим. Сцена — чужой. Мы теряем зрителей. Вот сегодня 90 лет Рязанову. Я помню, как мы часа три с половиной сидели, говорили, когда я брал у него интервью, и как я подумал тогда: в чем феномен Рязанова? В надежде! Почему до сих пор «Ирония судьбы»? Мы же знаем этот фильм наизусть. И страна уже другая. Бани другие. Другие Надечки. А мы все равно будем смотреть — почему? Потому что мы хотим верить в чудо! Я хочу просыпаться и понимать, что не зря проснулся. Почему возникла вот эта общая глобальная проблема панических атак? Мы же раньше жили, и не было ничего подобного.

— У вас бывают панические атаки?

— У меня — нет. Но мне, понимаете ли, повезло в профессии — у меня есть момент энергетического сброса. Я вышел на сцену и могу отдать эту энергию, скажем, в роли шекспировского Отелло. У меня есть момент эмоционального выплеска. А кто-то живет с этим. Кто-то каждый день встает и ложится с мыслью: «Ах, господи, что-то произойдет!». Мы боимся войти в метро, боимся общих каких-то несчастий. И бесконечные плохие новости: здесь что-то заминировали, тут это, там то… Мы все время живем в состоянии психоза. И от этого, психика человека не выдерживает, начинаются панические атаки, я их видел — это страшно.

— Вы много работаете и, видимо, не только ради денег. А если завтра вдруг останетесь без работы, что тогда с вами будет?

— Я работаю каждый вечер. Что-то делаю для души, что-то для заработка. У меня нет такого, что я отдыхаю. Мне так странно, когда укоряют: «Вот, вы не отдыхаете совсем». Не знаю, мне так комфортно в этом состоянии, что я даже не представлю себе… если вдруг… Хотя нет, бывает иногда некое прозрение… И я говорю себе: «А если вдруг, не дай бог, недуг какой-нибудь, болезнь, которая не позволит тебе выйти на сцену, что с тобой будет?» Совсем недавно я даже вслух задал себе этот вопрос на съемочной площадке. Ну как-то так получилось, что я один там оказался… И мне привиделось, что это все сейчас вдруг исчезнет и ничего больше не будет.. И я сам себе вслух ответил: «Не-не-не, я найду куда генерировать эту свою энергию! Я могу встать по ту сторону камеры, могу сесть писать книги, я могу преподавать — я обязательно должен всю свою энергию отдавать без остатка».

— Вы экстраверт?

— Наверное. Я очень люблю, чтоб все было по высшему разряду. Это, наверное, от экстраверта. Но я — и это, видимо, тоже пришло с опытом — сейчас допускаю, что не все могут быть такими.

— А раньше не допускали?

— Нет… Я был очень категоричен. Очень! И это сильно мешало. Потому что свобода одного заканчивается там, где начинается свобода другого.

— Мешает в отношениях или в работе?

— Во всем. И в работе, а в отношениях тем более. Потому что мне казалось: надо вот так! По максимуму! А сейчас я уже допускаю: нет, так нельзя, люди, предположим, не готовы быть такими же в работе. Кто-то позволяет себе напрягаться чуть-чуть, а другой с открытым забралом идет в работу или в отношения. Но я понимаю прекрасно, что это не потому, что первый — плохой, а потому что он — другой. Я просто какие-то вещи начал осознавать. И, понимаете, я начал работу над собой в плане прощения. Это тоже один из этапов в жизни — ты начинаешь понимать, что надо прощать.

— Раньше вы этого не умели?

— Во мне, наверное, были какие-то обиды, но… какой в них смысл? Это стало для меня открытием — а смысл? Обида тебя отбрасывает на два шага назад, она не делает движения вперед. В отношениях не делает. Проще обидеться? Проще. Такой естественный выход из сложившейся ситуации. Сложнее найти оправдание случившемуся, преодолеть это, и если тебе дорог человек, работа — выставить этому соответствующую цену.

— Так ведь больно от обид-то…

— А будет больнее. Знаете, как в моей любимой песенке поется: «трудно любить, терять еще трудней». Любовь — это вообще труд колоссальный.

— Но ведь так можно посадить кого-то себе на шею — ты будешь прощать, человек будет этим пользоваться, обиды начнут нарастать, проблемы — усугубляться.

— Это следующий этап жизни, когда ты начинаешь оценивать пределы допустимого. Понимаете, можно очень долго терпеть. Я вообще в этом смысле человек очень выносливый. Я могу очень долго выдерживать холод, голод, могу долго терпеть. Очень долго… Даже когда вы устанете, я все еще буду в этот момент терпеть.

— Сомневаюсь, что я сдамся раньше…

— Ну, мы не будем экспериментировать. (Смеется.)

— Мы могли бы проверить, жаль, что у вас вечером концерт. Но все-таки когда-то любому терпению приходит конец. Когда?

— Если, предположим, окончательно идти на разрыв… Скажу так: я поборюсь за человека до какого-то этапа, когда это еще возможно на каком-то человеческом уровне. Но если пойму, что ты у меня есть, а меня тебе не надо, то я уйду. Но мне кажется, все-таки важнее… если любишь… а любовь это труд… колоссальный во всем… то важнее терпеть и прощать.


фото: Ольга Пономарёва

— Но говорят: если любишь, отпусти… Хотя пойди-ка отпусти, если любишь!

— Если ты есть, а тебя не надо, то это не любовь. С твоей стороны, может, и любовь, а если тебя не хотят, тебя не надо, а ты вот присутствуешь… Нет, я так не смогу. Я, конечно, отпущу. Тяжело, но это будет во благо. Быть навязчивым… я этого не люблю… Иначе это уже эгоизм получается.

— А вы — не эгоист?

— В какой-то степени эгоист. Но эгоизм мой в чем заключается? Да, я хочу для себя лучшего. Но в этом и есть моя чистоплотность во всем — в отношениях, в работе. Мой эгоизм не позволяет мне довольствоваться халтурой, которая процветает вокруг просто махровым цветом. Мой эгоизм в том, что я уважаю свою профессию. Хотя я могу очень многое сделать ради профессии…

— Очень многое, это, например, что?

— Сейчас вы видите на экране очень много картонного… Все картонное — отношения, актерская работа, все случайное какое-то, недоделанное. Как в том анекдоте: «перед доном Педро-то как неудобно», понимаете? Так вот я не войду в кадр, пока не буду стопроцентно уверен в том, что делаю. Я мог ошибаться, мог что-то делать неудачно — это нормально. Но нигде и никогда я не позволял себе сниматься просто ради того, чтобы появиться на экране. Если я делаю свою работу, то я делаю ее на 100 процентов — от и до. Если я берусь за дело, то сделаю, если я дам слово, то я его сдержу.

— Давайте зайдем с другой стороны: тебя любят, а тебе — не надо. Что тогда?

— То есть ситуация, когда человек тебя любит, а ты как бы не ждешь этого, да? Понимаете, позиция должна быть такая: не убить, потому что убить можно даже словом. Я попробую ну как-то нежно это сделать, чтоб не нарушить психику, чтоб человек с 12-го этажа своей души не свалился.

— Так ведь нежно-то не получится…

— Я иногда говорю: ой-ой-ой, не туда, не туда… (Смеется.) Тебе этого не надо. (Смеется.)

— Думаю, у вас с этим много проблем.

— Ну, когда девчонки маленькие… говорю: девки, вы что, с ума сошли, я уже старый для вас.

— А они в ответ: «Ни-ни-ни…»

— Главное, с юмором и очень так вкрадчиво: милая, тебе не надо… тебе не надо.

— Дорогая, только не я…

— Нет, можно, конечно, сказать: лучше от меня, чем от хулиганов на улице.

— Тут-то им и попрет! Вас нежданная любовь, навязывание чувств не раздражает? Чувствуешь себя виноватым, не хватает времени и сил, понимаешь, что это бессмысленно…

— Начнем с того, что те, кто, может быть, меня и любит, они ж не живут со мной.

— Но они все время это планируют…

— Меня это не мучает. Мучают другие вещи. То, что очень много в жизни появилось людей, которые привыкли разрушать. Вот ты только стараешься, созидаешь, сотворяешь, а приходит некто и от неопытности своей… Нет, неопытность не страшно. Не страшно чего-то не знать, страшно не желать узнать. И этого вокруг стало очень много. Потому что какие-то случайные люди, которые ни черта ни в чем не понимают и невежество ставят во главу угла, они о чем-то судят, выносят вердикты.

А еще то, что у нас лента новостей обновляется слишком быстро. Люди не успевают до конца осознать, что происходит. Каждый день я просыпаюсь с мыслью: боже, как бы ничего плохого не произошло. Потому что все время что-то уходит. Уже, Господи, надеешься, чтобы не сверх того. Мой круг друзей сложился, слава богу. И если раньше я шел открыто на какое-то новое общение, то сейчас — нет. Потому что был момент, когда все очень хотели со мной дружить, начинали быть братьями. А потом раз… И телефон замолчал.

— Это когда вы ушли из «Сатирикона»?

— Не важно… Понимаете, тут я начал думать: ага… значит, это не дружба была, значит, роспотребсоюз не дремлет, а я не хочу, чтобы со мной так, не хочу попадать в этот реестр. А сейчас у меня все хорошо. Работа, работа… Вы хотите отношений со мной? Я все больше убеждаюсь, что там, где есть дружба, не может быть ни бизнеса, ни дел, ни всего остального. Потому что в дружбе, как и в любви, не может быть выгоды. И когда я споткнулся один раз. Второй. Подождите, а где же вы все? Оказалось: нет никого рядом. Как же это? А в чем тогда дружба?

— Нуждаетесь в жалости или бежите ее?

— В жалости? А зачем она?

— Ну мало ли причин. Например, человек влюблен. Несчастная любовь…

— Не знаю. Я несчастным никогда не был.

— Ой-ой-ой!

— Никогда. Я вам открою один секрет. Во-первых, я из тех людей, которым совсем несвойственны депрессивные состояния, я никогда не впадаю в депрессию, у меня нет такого ощущения безысходности — глядеть в дно рюмки или же подумывать о петле. У меня одно правило — только действовать. Мысли, конечно же, бывают разные, когда жизнь сама подбрасывает мне такие ситуации, когда с замиранием сердца лихорадочно ищешь, как из этого выйти. Но я никогда не был на гране самоубийства и не сходил с ума. У меня была ситуация, когда жизнь вдруг, знаешь, как в стихотворении, «остановилась и пошла сначала». Когда все, конец… Но на следующий день я уже стоял на съемочной площадке и пел веселенькую песенку. Я думаю, я себя спас этой глупой песенкой, что пел публике, которая совершенно была не в курсе, что со мной произошло.

— Это было что-то совсем личное?

— Да. У меня ушла мама… Но я не мог, понимаете, остановиться, уйти в это с головой. Я понимал, что горе, оно все равно остается со мной. Но я должен убивать его любыми средствами, чтобы как-то выжить. И в этот момент, исполняя глупую песенку, я понял, что выживу! И никто не должен знать про это. Мне не надо, чтобы мне сочувствовали, не надо! Я не из тех людей, которых стоит жалеть. Я пришел в этот мир, чтобы люди улыбались. Поэтому когда меня просят: расскажите что-нибудь печальное — не буду! Потому что я не тащу за собой печали. Несмотря на то что жизнь в моем возрасте уже начинает идти на вычитание…

— Да ладно!

— На вычитание! Уход мамы — это первое… Что такое детство? Это когда ты видишь только молодых. Когда ты не замечаешь трагедии, боли. А сейчас нет дня, чтобы это со мной не сосуществовало, чтобы я это хотя бы как-то отпустил… А с другой стороны, я не могу замкнуться в своей великой печали, я должен отдавать. Я сейчас только стал об этом говорить. Раньше мы принципиально держали ее уход в секрете, чтобы никто даже не догадывался и не тянулся рой сочувствующих паломников. А сейчас я уже могу об этом говорить. Вот вам в интервью говорю. И хочу думать, что тем самым продляю маме земную жизнь.

— Она была для вас самым близким человеком?

— Дело не в близости. Дело в том, что она — мама.

— А с братом у вас близкие отношения?

— Сложные. Мы очень разные. Я не понимаю его, он меня не понимает.

— Разница большая в возрасте?

— Пять лет. Понимаете, у меня не было никогда сильных кровных уз ни с кем из родственников, ну так: «Здравствуйте! Как дела?»

— А чтобы отпуск вместе провести?

— Не дай бог! Нет, они прекрасные люди! Но просто прошло так много времени, за которое я привык жить без них. И у меня нет к этому тяги. Нет соприкосновения! Не произошло. И если со мной в ночи случится паническая атака, я позвоню, но не им. Может быть, когда-нибудь что-нибудь произойдет и что-то изменится… 

— Так сложилось с детства или сейчас?

— Ну, во-первых, все мои бабушки уже ушли. Нашей соседки, которая меня воспитывала и которую я тоже считал бабушкой, ее нет уже очень давно, 20 лет. И я тоже вспоминаю ее если не каждый день, то очень часто. Она меня вырастила, родители же работали, мама — вообще круглые сутки. У меня колыбельная была: швейная машинка и трамваи под окном. Поэтому у меня не было никогда тяги получить какую-то информацию о моем роде. Мне несколько раз предлагали узнать что-то особенное, но раз мои бабушки и дедушки ушли так, что ничего мне и не рассказали, зачем я сейчас, в сорок лет, начну это тревожить? Правда, когда я родился, маминой маме кто-то сказал — цыганка или ворожея, история уже не помнит: «Имя его будет известно!». А папа хотел назвать меня Валей…

— Как, простите, назвать? Валей?

— Слава богу, произошел конфликт: «Как это Валя? Тебе сказали «великим человеком будет»! А ты говоришь — Валя! Нет, уж пусть лучше будет Максимом!». Вы знаете, я не Валя вообще… представляете, кто-то бы мне сказал «Валек»! Так что мое будущее величие меня спасло. Правда, на этом все и закончилось, потому что всю последующую жизнь я только и делаю, что пашу.

— Ваше детство, особенно юность, пришлось на сложное время, голодно жили?

— Не то слово. Я поэтому и не иронизирую никогда по поводу девяностых, когда были эти очереди за продуктами и вонь стояла от пустых железных корзин для бутылок из-под молока. Я помню, как посреди этих очередей — сюда за маслом, туда за мясом — человеку стало плохо. Он свалился в эпилептическом припадке. Я был ребенком и помню, как меня это потрясло! Он лежал на полу, его бил приступ, и никто не подошел. Настолько все были обесточены. Я в первый раз с этим столкнулся, меня же ограждали ото всего! Я не знал, что моя мама перенесла рак, когда я еще был подростком, в школе учился. Для меня мама просто оказалась в больнице. А потом вдруг раз — и я увидел жизнь. Но как-то так произошло, что я, увидев ее, не растерялся.


фото: Ольга Пономарёва
С актрисой Марией Куликовой.

Думаю, одноклассникам сейчас стыдно…

— Чего вы по-настоящему боитесь?

— Мне страшно вдруг перестать слышать происходящее вокруг. Почему сегодня многие режиссеры, мэтры перестают быть интересны в творчестве? Потому что они — там, а жизнь — она вот здесь. А там бесконечные, как я их называю, «ссущие в уши» — это когда тобой бесконечно восхищаются. Нельзя к этому привыкать! Ухо же ведь любит елей-то! Чего же, приятно ведь… Конечно, сложнее в тысячу раз признать в себе ошибку. Тем более когда со временем уже защита такая на тебе! Ты думаешь: ой-ой-ой, не хочу больше никакой боли. Пережить хотя бы одну рецензию оскорбительную, хамскую — это же ужас! Как с этим выйти потом на сцену? А если ты молодой артист? Как пережить это оскорбление в одну сторону? Впрочем, рецензия — это уже тоже детский сад. Оскорбить, уничтожить, расчленить человека — для этого не надо ехать туда, где орудует маньяк. Расчлененка ежедневно происходит в телевизоре. Не страшно умереть уже, страшно жить. И придут вот эти товарищи, как они там называются, — эксперты… И начнут рассуждать что-то такое о тебе. Страшно! Страшно! Иногда попадаешь в этот кошмар и думаешь: господи, надо уже сейчас писать завещание, чтобы не обсуждали. Одна очень известная женщина — говорят, я не слышал это лично, — выходя из кинотеатра после фильма об одном очень известном человеке, сказала: да, надо заранее подумать о том, что будут о тебе потом снимать. Ужас!

— Вы ранимый человек?

(Долгая пауза.)

— А я не знаю, как ответить. Сейчас скажу: ранимый — в этом есть какая-то претензия, скажут: это он себе цену набивает!

— Ну почему сразу «цену набивает»? Это просто качество — есть более ранимые люди, есть менее.

(Пауза.)

— Хорошо, в детстве вы были ранимым?

— Да.

— Гиперэмоциональным?

— Очень. Я и сейчас очень эмоциональный. Но это ведь тоже работа над собой. Лишняя эмоциональность тоже ведь может мешать.

— Вам мешала?

— Конечно. Я в сердцах могу очень многое наговорить, а потом сожалеть. Потому что опять же: не меряй всех по себе! Нельзя!

— Были конфликты с одноклассниками?

— Не могу сказать, что были конфликты, — у меня были другие интересы. Я занимался театром, ходил в студию в Дом кино.

— Не били вас ровесники за другие интересы, за непохожесть на них?

— Я помню только одно: как меня прописывали в новой школе, вот это я очень хорошо запомнил.

— Как?

— Я не хочу об этом говорить. Еще Пушкин говорил, что злыми бывают только дураки и дети. Дети очень милые по своей природе, они ангелочки, но когда их много, это просто иго. У меня обиды нет на них, думаю, им сейчас неловко об этом вспоминать. Мы не встречаемся. Это так далеко! И я так привык без этого жить.

— Встречи одноклассников не для вас…

— Я не хожу! Я вообще не люблю, когда начинается: ой, давайте встретимся, ребята! Я сразу: «А где вы были двадцать лет? Что-то я не видел вас…». У нас сейчас был выпуск института — двадцать лет. И началось: «Ой, привет! Приходи!» — «Стоп-стоп-стоп, где вы были, когда вас не было?» Эмоционально же я для них открыт, рад всех увидеть! Тем более мы и не расставались, мы все в профессии, у нас был очень хороший курс актерский, мощный. Но какие походы в баню, если их никогда не было?

— Что тогда для вас дружба? Любовь?

— Дружба… Вообще для меня что любовь, что дружба — это такая колоссальная работа. Любовь — это как в советском фильме, когда тебя понимают. Вот понимают! Если меня любят, то этот человек, я надеюсь, должен понимать, что он не может предъявлять претензии типа «на каком я у тебя месте», потому что он прекрасно осознает, что без всего того, что я создал и создаю ежедневно, и без него, без этого человека, я не смогу жить. Любовь — это когда ты своим эгоизмом, желанием обладать не убиваешь. То же самое и дружба. Но в дружбе все-таки я допускаю, что я могу не желать, к примеру, работать вместе.

— А в любви? Надо вместе работать?

— Сейчас я подумаю… Любил ли я, когда работал? (Смеется.) Знаете, там другое включается, там уже не до этого. «Ну что ты на меня не смотришь?» Этого нет у меня. Я в работе очень жесткий, у меня врубаются иные какие-то шурупы. Потому что надо вести, тащить, чтобы «дойти до самой сути в работе, в поисках, в сердечной смуте». Там надо очень мощно существовать. А в жизни — да, я очень расплываюсь, просто в тесто, когда люблю. Мне хочется, прям… Да, в жизни я немного другой.

— Есть в близости людей заветная черта, ее не перейти влюбленности и страсти… У вас есть такая черта?

— Сейчас я вам скажу, я должен подумать… Красивая строка, это понятно, а вот как ее к жизни применить? Черта, не перейти влюбленности и страсти? (Пауза.) Это женская позиция. Нельзя мужчине быть слабее черты. Женщина, она ж удивительна в любви. Я видел иногда проявление такого! Нет-нет, это очень женская строка.

— Конечно, это же Ахматова.

— Ну естественно…

— Встречали вы эту удивительную женскую любовь?

— И вообще, и по отношению к себе.

— Ценили?

— Ценил… Но, боюсь, вечная любовь — это красивая песня, не больше. Потому что она перерождается во что-то другое, перерождается в какой-то… Если это два умных человека, опять-таки уважающих друг друга, то тогда она перерастет во что-то большое, а вечной любви нет.

— Это мужская позиция…

— Она должна быть уже какой-то перерожденной, как некий образ, который уже невозможно потрогать, обнять. Вот это, наверное, и есть вечная любовь, но она уже тогда нереальна.

— В поэзии, кстати, очень хорошо видно разницу между мужской и женской логикой.

— Да, лишь немногим поэтам удавалось попасть в женскую психологию.

— Никому.

— Неправда. Роберт Рождественский.

— Нет, он не чувствует как женщина.

— Я и не говорю, что он чувствует как женщина, боже упаси… Но он смог попасть в женскую психологию. Его произведение, которое написано от лица женщины, — в нем абсолютная женская логика. Даже не логика, женское чувство: «Скажи мне что-нибудь хорошее». Абсолютно точно! «Плати за то, что целовал». И у него же есть потрясающее произведение, которое написано как бы «в ответку»: стихотворение к 8 Марта. А вообще он ведь всю свою поэзию посвящал единственной женщине. Он мог написать «Алене», но это была Алла Киреева, везде в его жизни была Алла. Читаешь его любовную лирику — как все сложно там, какие конфликты, но это прекрасно! В результате он все равно оставляет свет и надежду. Я обожаю его «Я уехал от весны», там такой конфликт! «Я уехал от тебя. Я уехал в первый раз от твоих огромных глаз…» И в результате она: «В ботах, в стареньком пальто… И сказала: «Знаешь что? Можешь не убегать! Все равно у тебя из этого ничего не получится…» Я такой кайф получаю от него! Потому что оно так и есть. Думаешь: «Да пошло все к черту, не хочу я тебя больше видеть!» И… «алло!» И в этом вся любовь. Мне именно так «кайфно» любить!

— Вы не пишете стихов?

— У меня прошел этот задор, когда я понял, что в этом мире есть лучшие стихи.

— Это не аргумент: может, в этом мире есть и более великие артисты.

— Вы зародили во мне сомнения. Пойду повешусь!

— Это лишнее! Вы еще можете стать великим, открыть свою театральную школу.

— Может быть, и открою. А по поводу стихов: я пишу иногда, но очень плохо. Эпиграмму могу сочинить. Хотя вот как-то написал четыре строчки, мне кажется, они толковые. «Что говорить, слова ерунда, я не верю словам — верю в молчание. В тишине громче бьются сердца, громче взгляды, руки, дыхание». Вот родилось…


фото: Ольга Пономарёва

Единственное, наверное, пневмоторакс не смогу определить, как Брагин

— Что для вас важнее: кино или театр?

— Это две разные профессии.

— Я понимаю. Что важнее?

— Не знаю: без одного не смогу и без другого тоже. Я со своим поэтическим моноспектаклем объехал всю России по нескольку раз, сейчас в четвертый раз еду в Америку, в Германии каждый весной выступаю, в Израиле. В Тбилиси приехал — в итоге два аншлага в прославленном театре Шота Руставели! Моя страна огромная: Камчатка, Сахалин, и я вижу, что люди изголодались по этому. В театре это все-таки энергия и закон: здесь и сейчас. А в кино это долгие-долгие смены. Я, как никто, знаю, как надо работать над крупным планом, для меня вся эта химия, которая происходит на площадке, дорога, я без нее не смогу. И потом я и родился-то на «Мосфильме». Да, как говорится, был обречен. И при этом в девять лет уже играл в театре. Я больше ничего и не видел.

— Вот ведь как! А не родились бы там, стали бы, может, математиком или физиком…

— Вряд ли! Это мне надо было уж каким-нибудь менингитом переболеть, чтобы вдруг понять, что я был бы хорошим математиком. Нет, я всегда знал, сколько себя слышу и воспринимаю, что я буду артистом, и никем другим. Знаете, иногда мне такие примитивные вопросы задают: а у вас бывает звездная болезнь? Дебилы! Вы бы знали, что такое звездная болезнь! Я был бы рад поболеть хоть денек, но не было ни разу такого! Я воспитан в профессии. Я видел, как проходили свой путь великие артисты: кто падал, кто взлетал, кто с ума сходил, а кто спивался. И вдруг я звезда, твою мать! Во-первых, я терпеть не могу это выражение. У нас звезды, как Галина Борисовна Волчек говорит, как отели в Турции: кто-то уже, совсем обалдев, семизвездочным называется! Молодые люди идут в профессию и мечтают, что станут звездами, а это не может быть целью! Результатом может быть, и то под большим сомнением.

— Вам нравится ваш Брагин?

— Я был в Новосибирске с большим туром и выступал в Академгородке — чудесный город, который живет совершенно автономно от большой своей сибирской столицы. И вдруг мои коллеги по команде приходят за кулисы, а мы уже отыграли спектакль, и говорят: «Макс, ты сейчас будешь смеяться». Я говорю: «Что?» — «Вот тебе букет». Ну я говорю: «Спасибо, их тут уже много». Они говорят: «Нет, посмотри визитку». И там — «Брагин, хирург». (Смеется.)

— Вы встретились с ним?

— Да. Человек первый раз в жизни пришел в театр. И у него вот такие глаза нараспашку. Он тоже моего возраста и вот такой большой! Я говорю: ну это же счастье! Что-то с человеком произошло…

— Вы ведь себя в этой роли играете?

— Как бы правильно ответить? Я думаю, что артисты в любой роли играют в чем-то самого себя. Любой артист, даже если он играет отъявленного негодяя, ищет это некое состояние в себе. Я вот вообще считаю: плохой, хороший — так не бывает. Есть плохой хороший человек, и это синтез всего, что происходит. Потому что мы ежедневно просыпаемся, и в принципе мы хотим быть порядочными, хорошими людьми, но дальше действуют обстоятельства, которые бросают то в одну сторону, то в другую. Нет, единственное, что, может быть, я не сделаю, — наверное, пневмоторакс не смогу определить, как Брагин.

— Он в работе классный профессионал. А вот в жизни у него все неважно. Куда дальше двигаться, он не очень понимает…

— Что значит неважно? Здрасти!

— Неважно…

— У него все очень хорошо…

— Семьи нет, ребенок живет отдельно.

— Вы просто не смотрели шестой сезон. (Видимо, Максим все-таки имеет в виду пятый. — Т.Ф.)

— Я посмотрю шестой сезон, но он внутри себя — рвущийся, неустроенный.

— У него все прекрасно! Он любит!

— Он все время любит, но никак не может с этим справиться.

— Я вам скажу: у него одна проблема — он по меркам нашей нормальной жизни, как бы мы сказали, «ой, как так, человек без квартиры?». А он отдал ее бывшей жене. Он просто не обременен условностями. Знаете, как это бывает? Вот мы думаем, стабильность в чем: здесь мы поставим шкаф. И уверены, что этот шкаф — наша стабильность. А Брагин не живет этим — ему этот шкаф как бы и не нужен вовсе, вот и все. И зачем ему по-другому? Если для него важнее всей этой вот мебели, чтобы он по-настоящему любил и был любим — вот что ему нужно.

— Одна работа у мужика на уме. Он одновременно любит и убегает. Неустроенный потому что в душе. Слишком часто не знает, чего он хочет. Вам вот чего сейчас хочется?

— У меня все есть, все, что мне нужно. Но я тут недавно удивил самого себя. Например, никогда не думал, что у меня будет мой рабочий кабинет. Но он появился, и все книги мои собрались в одном месте. Вот чего мне хочется? Я незагородный человек, грядки там, все такое… Я урбанист. Но когда я приезжаю к своей подружке на дачу… Она построила красивый дом, не в смысле богАтый, а она сделала именно дом, и там как-то уютно, хорошо. И тогда я думаю: «Тоже хочется домик! Маленький домик! Буквально одноэтажное шале!» Потом думаю: «Ну кто этим будет заниматься? Когда? Кому? Потому что даже дети, они все равно дальше идут. Мне вот ничего не надо было от родителей, ну разве что книги. И то у меня уже своя огромная библиотека создана. Потому что следующее поколение, как в фильме «Курьер», им не надо уже ничего из нашего! Они двигают жизнь дальше. И это нормально… Но домик все равно построю.

— Вы нуждаетесь в одиночестве?

— Да! Иногда не хватает просто момента, чтобы выдохнуть, посмотреть куда-то вдаль. Но я умею быть один даже среди людей. Ощущение, что ты отсоединялся от самого себя и смотришь на все вокруг со стороны. И видишь какие-то вещи по-другому, людей видишь, начинаешь понимать, чего они хотят от тебя. Кто по-настоящему искренен, а кто нет. Такое тоже стало происходить. У нас же детство трудное было, и я очень любил быть один. Мне никогда не было скучно самому с собой. Мне всегда есть над чем работать. Сейчас у меня столько проектов! Вечер Рождественского в Доме музыки, 31 декабря у меня «Щелкунчик». С оркестром. Я буду читать «Щелкунчика», и мне надо полностью переписать сказку, потому что, если вы читали Гофмана, вы понимаете, что это просто наркоманская история. Мне надо ее просто очеловечить и сделать понятной зрителю, иначе все сразу сойдут с ума, потому что помнят только прекрасную музыку Чайковского и мультик. А сказку мало кто читал. Гофман и Андерсен, они надежды не оставляли. (Смеется.) Потом «Пиковая дама» с новым оркестром. «Метель». Я поэтому все время печатаю сценарии выступлений…

— Да-а-а, личной жизнью вам некогда заниматься…

— Нет уж! Я, знаете ли, не разделяю по часам: здесь любовь, здесь работа, здесь мы рыбу заворачивали, здесь мы ее играли. У меня такого нет. Любовь — это когда люди понимают, что жизнь неделима, когда не говорят: «Где мои два часа? И кто у тебя на первом месте, а кто на втором?». Любящие не говорят: «Ах, я у тебя на втором? Тогда давай я пойду туда, где я буду первым». Понимать, что это неделимо, — тоже         труд. Но так интересно над этим работать!

Лучшее в «МК» — в короткой вечерней рассылке: подпишитесь на наш канал в Telegram