Как закрывалось российское сознание
Почему Россия, выскользнувшая в конце 1980-х годов из советской матрицы, так упорно воссоздавала ее с 1991 года?
Способность любого общества видеть новые возможности и избавляться от старых ограничений зависит от обычно остающихся неосознанными особенностей менталитета. Эти факторы сложно хладнокровно анализировать как извне, так и изнутри общества. Попытки осознать их — с осуждением или с одобрением — это всегда сложный процесс, зачастую связанный с мифологизацией. Западные политики и чиновники склонны проецировать на Россию свои представления о том, какого курса было бы разумнее придерживаться Москве. Русские в целом отвечают тем же, считая, что Запад руководствуется предрассудками. В этой статье я сделал попытку — на результатах которой, бесспорно, сказались мои собственные предубеждения, — понять, почему же Россия, выскользнув в конце 1980-х годов из советской матрицы, так упорно воссоздавала ее с 1991 года.
Пролог
За первые два периода моей работы в британском посольстве в Москве — в 1964-1966 годах и 1979-1982 годах — от Советского Союза мне запомнилась повсеместная серость. Она, разумеется, не отменяла международной значимости этой страны, и я, безусловно, понимал, что на территории СССР проживало множество выдающихся людей, которых следовало вдвойне уважать за то, что они преодолевали окружавшую их атмосферу лжи. Контраст между Москвой 1980–1981 годов и тем, что я видел в Варшаве, когда «Солидарность» начала выражать стремление Польши к самообновлению, выглядел крайне красноречиво. Было вполне очевидно, почему Москва воспринимала как угрозу и польскую активность, и события 1968 года в Чехословакии — да и деятельность собственных диссидентов.
Пример Советского Союза наглядно демонстрировал, насколько вредно для общества не допускать ни перемен, ни даже экспериментов. В своей служебной записке от 29 сентября 1981 года («Изменится ли Советский Союз» (The Soviet Union: Will it Change?), приложение к документу № 112 [От сэра К. Кейбла лорду Каррингтону, 29 сентября 1981 года] в «Документах по внешней политике Британии: вторжение в Афганистан и британско-советские отношения в 1979-1982 гг.» ((Documents on British Policy Overseas: The Invasion of Afghanistan and UK-Soviet Relations, 1979–82) [2011]) я отмечал:
«Ключевая черта брежневского режима — это сущностное сохранение сталинистского наследия за вычетом революционного зверства. Он отрицает любые перемены и неспособен создать полноценную современную экономику. Его экономическая структура настолько увязана с политической, что ему необычайно трудно проводить любые экономические реформы. Власть осознает хрупкость своей системы не хуже, чем ее мощь. Однако она отказывается разбираться с проблемами, которые, по-видимому, продолжат нарастать. Соответственно, когда в конечном итоге ей придется что-то менять, это будет затруднительно сделать так, чтобы перемены не стали для системы шоком. Я полагаю, что в Восточной Европе советская иерархия столкнулась с непосредственной угрозой: радикальные перемены в России нередко порождаются катастрофами, и серьезные проблемы в Восточном блоке вполне могут привести к 1905 году — если не к 1917-му».
Наиболее вероятными преемниками Брежнева в то время считались Кириленко и, возможно, Черненко. Предполагалось, что Андропову не позволят возглавить страну, так как он был главой КГБ, а Горбачев тогда еще не вышел на передний план, на который его позднее выдвинула череда смертей в советском руководстве. Хотя, пытаясь разобраться в настоящем, мы не можем не прогнозировать будущее, никто из нас, разумеется, не ясновидец. Однако о возможных — при всей их спорности — параллелях между 1981 и 2014 годами, безусловно, стоит задуматься.
Горбачев и его наследство
Горбачев хотел стать генеральным секретарем Коммунистической партии Советского Союза, чтобы заставить ее структуры работать. Он не собирался их разрушать. Политбюро разделяло его цели — хотя и не без опаски. При этом никто не знал, как этого добиться. В итоге эти люди оставили современному Кремлю в наследство боязнь перед реформами, способными уничтожить нынешнюю правящую элиту так же, как они уничтожили советскую.
Объединяя Горбачева, Ельцина и Путина в один континуум, мы, безусловно, упрощаем исторические реалии. Однако обойтись без этого невозможно. Стоит учесть, что российских политиков и аналитиков подобные ходы никогда не смущали. Горбачева сначала считали освободителем, а теперь в нем видят в лучшем случае неудачника. Борис Ельцин был героем, а теперь его называют пьяным идиотом. Путин был восстановителем порядка, а теперь… впрочем, это нам еще предстоит увидеть. Объединяющим фактором служит процесс распада и трансформации Советского Союза — и проходящая в его рамках трансформация России. Этот процесс по-прежнему продолжается, свидетельством чему — события на Украине и вокруг нее.
Можно ли говорить о том, что в ходе этого процесса успел сложиться — или хотя бы начал складываться — устойчивый и последовательный набор представлений о том, что такое Россия, и чем она должна быть? Прекращение советского контроля над Восточной Европой и воздействие этнонационализма следует рассматривать в контексте горбачевского правления. Далее мы поговорим о распаде Советского Союза и о попытках создать новую политическую и экономическую структуру при Ельцине, после чего можно будет перейти к тому, что произошло с этим комплексом под властью Путина.
Центральная и Восточная Европа
Освобождение Центральной и Восточной Европы при Горбачеве было важным достижением. Больше никто из советских лидеров не реагировал бы на объединение Германии и на последовавший за ним распад советского блока с таким благородством и пониманием, как он. Вывод советских войск не встретил в СССР серьезного противодействия, хотя и выглядел унижением (об этом чувстве позднее говорил Путин, вспоминая о своем восточногерманском опыте). Воссоединение Германии воспринималось в Советском Союзе не как возрождение угрозы, но как шаг к стабильности и сотрудничеству в Европе и к партнерству с Соединенными Штатами. Можно говорить, что исчезновение Варшавского договора было неизбежным, так как у СССР перестало хватать экономических, идеологических и политических сил, чтобы предотвращать этот исход, не идя на неприемлемые издержки. Однако невозможно отрицать, что мир — и, в конечном счете, Россия тоже — в большом долгу перед Горбачевым и его сторонниками за то, что они сделали.
В дальнейшем многие говорили, что после роспуска Варшавского договора следовало бы распустить и НАТО — и даже, что западные державы обещали не расширять альянс. В ходе переговоров о воссоединении Германии и интеграции Германии в НАТО обсуждался вопрос о том, где могут базироваться иностранные войска, однако само право объединенной Германии оставаться в Атлантическом альянсе было зафиксировано в договоре о включении Восточной Германии в состав Федеративной Республики. Никто также не давал — и не собирался давать — никаких гарантий, исключающих прием в НАТО других бывших стран Варшавского договора. Этот вопрос даже не рассматривался. Да и трудно сказать, почему любые достигнутые в то время договоренности должны были бы обязывать будущие правительства не добиваться членства в новых обстоятельствах.
Тем не менее, в России с годами усиливалось чувство обиды. В дальнейшем оно легло в основу широко распространенных представлений, согласно которым Запад якобы предал доверие Москвы и попрал ее права — и в результате виноват в подавляющем большинстве ее проблем с 1992 года (если не раньше) до этого дня. Данный сюжет не ограничивается вступлением в НАТО бывших стран Варшавского договора, однако внимание Запада привлек к себе именно этот его аспект. Стоит заметить, что на вопрос о том, почему Восточная и Центральная Европа, а также страны Прибалтики, захотели вступить в НАТО, русские предпочитают не отвечать. Они также не считают, что расширение НАТО помогало стабилизировать регион. Вместо этого в России со временем стало принято воспринимать его как результат антироссийской политики Соединенных Штатов — и как всерьез угрожающий стране фактор. Однако с учетом повсеместной нестабильности вокруг России (в частности на Украине, за происходящее сейчас на которой Москва несет изрядную долю ответственности) мысль о том, что главной угрозой России следует считать НАТО, выглядит совсем не очевидной, — если, конечно, не принимать глубоко советскую идею, согласно которой любые неконтролируемые Москвой напрямую сильные группировки государств обязательно должны угрожать России.
Презрение, которое стало принято испытывать в России к Горбачеву в 1990-х годах, отражает убежденность общества в том, что вывод советских войск из стран бывшего Восточного блока не был неизбежным. Русские считают этот шаг проявлением слабости Горбачева и результатом западного давления. Многие также воспринимают его как акт благородства, за который они должны были получить некую награду. С их точки зрения, Советский Союз не был побежден и сохранил все права великой державы, естественного и полноценного аналога Соединенных Штатов. После распада Советского Союза, в котором в последний момент поучаствовал Ельцин, эти права унаследовала Россия. Русским до сих пор трудно, почти невозможно, понять, как видят их окружающие, или осознать, что бывают взаимовыгодные решения. Они унаследовали от Советского Союза веру в то, что за любые выгоды, которые получает та или иная страна или группа стран, платит кто-то другой — и обычно этим кем-то бывает Россия. «Взаимовыгодный» — хорошо звучит для Запада, но в России такой подход считают наивным.
Этнонационализм в России
Советская национальная политика была крайне противоречива. КПСС справлялась с вызванными ей трениями, однако, когда коммунистический аппарат начал рушиться, она стала приносить странные плоды. У всех советских граждан в паспортах была указана национальность. Территория «союза нерушимого» делилась именно по национальному принципу. При этом территориальные единицы не были полностью однородными национально, а у некоторых народов — например, у евреев и, в некотором смысле, у русских — их не было в принципе. Евреи были угнетены и считались подозрительными, а русские были господствующим народом, но их Российская Социалистическая Федеративная Республика не имела специфически национального характера. Помимо регионов с преобладающим этнически русским населением, в ее составе были территориальные образования других народов — например, на Кавказе или в центральной ее части, населенной этническими татарами. Многие русские жили за пределами РСФСР, и русский язык, разумеется, был в Советском Союзе общепринятым.
Этнонационализм, усиливавшийся в советских республиках, сыграл ключевую роль в распаде Советского Союза. Особенно большое значение имела Украина (см., например, «Последнюю империю: заключительные дни Советского Союза» (The Last Empire: The Final Days of the Soviet Union) Сергея Плохия (Serhii Plokhii)). Однако процесс на этом не остановился, и в новых государствах, а также вокруг них, сохранялась межэтническая напряженность. Не в последнюю роль это относилось и к России. Распад СССР особенно сильно ошеломил русских. Возникла путаница вокруг того, что значит быть русским. Нужно ли считать евреев русскими? Как вписываются в общую картину татары и различные народы российского Кавказа? Как быть с русскоговорящими жителями Казахстана или Эстонии, бывшими ранее правящими группами в этих республиках? Что значит быть российским патриотом? Что было патриотичнее — поддержать в августе 1991 году попытку переворота, направленную на сохранение Советского Союза, или поддержать президента Ельцина, выступившего против нее — и в защиту демократии — от лица РСФСР? Неудивительно, что многие русские считают 1992 год не временем своего освобождения, а временем утраты национального смысла. До этого момента советское ярмо, в конечном счете, находилось в их руках, и они были вправе его преобразовывать — если могли. Теперь у них вместо этого была демократия — но что это значило?
Ельцинские годы
Для стабильного и успешного развития демократии необходим внятный и действенный общественный договор, обязывающий не только тех, кем управляют, но и тех, кто управляет. Без него любое голосование становится бессмысленным — будь оно цензовым или всеобщим. Более того, в последнем случае итогом выборов может стать появление правителя, не связанного законами. В частности, на Украине таким правителем стал Янукович (недавно вышедшая книга Эндрю Уилсона (Andrew Wilson) «Что означает для Запада украинский кризис» (Ukraine Crisis: What It Means for the West) рассказывает, как шел этот процесс). В Британии общее право появилось до демократии. Правовым краеугольным камнем Соединенных Штатов стала их восхитительно лаконичная конституция, выработанная после должного обсуждения. В других устоявшихся демократических государствах есть свои аналоги. Именно эта основа позволяет обществам с ответственным правлением развиваться в соответствии с принципом, сформулированным еще Эдмундом Берком, который писал в своих «Размышлениях о революции во Франции» о «партнерстве не только между живущими сейчас, но между теми, кто живет сейчас, теми, кто уже умер, и теми, кто еще не рожден».
К 1992 году русские в своей новейшей истории лишь однажды — в 1989 году — сталкивались с настоящими, а не фальшивыми выборами, и для многих советских граждан этот опыт был пугающим. К томиу же российская история в целом предполагала, что разногласия в верхах следует считать прелюдией к беде — а не началом периода споров и перемен. С самого начала российские граждане разделились на тех, кто считал свою новую страну продолжательницей Советского Союза, и тех, кто надеялся, что со временем она станет либеральной демократией с развитой рыночной экономикой. Этот раскол усиливался в связи с тем, что Россия унаследовала свои законы — а на первых порах и конституционное устройство — от советского прошлого. Судебная и административная системы страны также были частью советского наследия — как в том, из кого они состояли, так и в том, как они работали. Конфликт 1993 года между Верховным Советом и Ельциным был разрешен силой вместо консенсуса. Конституция, принятая в 1993 году на референдуме, — или, как считают многие, просто навязанная России,— была, подобно многим другим современным конституциям, слишком длинной и подробной. Это исключало постепенную эволюцию основного закона, делало его непонятным для народа и мешало выработке у людей прочной эмоциональной привязанности к его принципам.
Борьба между исполнительной властью, возглавлявшейся Ельциным, и Думой, в которой преобладали оппозиционеры с советским мышлением, продолжалась, пока экономический кризис 1998 года не заставил стороны несколько умерить свой пыл. Оппозиции пришлось против воли смириться с тем, что в 1992 году возникла новая Россия. Однако было по-прежнему непонятно, что это должно значить для будущего страны, и правовые основы этой новой России по-прежнему оставались хрупкими. Слишком многое решалось президентскими указами. Идеология, лежавшая в основе советского права, противоречила рыночным и либеральным идеям новых законов, накладывавшихся на старые. Ситуация с правами собственности оставалась двойственной. Отношения между федеральной властью и регионами не были урегулированы. Российский Конституционный суд то ли не мог, то ли не хотел выносить внятные и независимые решения о том, что соответствует основному закону России, а что ему противоречит. Исторический контраст между ним и Верховным судом США выглядел особенно показательно — и до сих пор так выглядит. Верховный суд, часто идущий наперекор желаниям исполнительной власти, действуя в соответствии с исторически общепринятой верой в независимость закона и его применимость ко всем — и к высшим, и к низшим, — сыграл ключевую роль для эволюции значения и действенности Конституции США. Он также остается важным оплотом независимости американской судебной системы.
Российская система не опиралась на подобную веру. Напротив, в ней сохранялась восходившая к советским и досоветским временам традиция управления по вертикали, сверху вниз. Подобное управление всегда бывает внеправовым и по определению связано с произволом. Это не значит, что оно всегда бывает несправедливым (хотя зачастую, действительно, бывает), но значит, что оно всегда подразумевает отчетливую границу между правителями и подданными — как фактическую, так и связанную с тем, как они воспринимают свое место в обществе. Диалог между ними затруднен, их взаимное доверие ограничено, а формальные заверения в верности уравновешиваются обоюдными подозрениями. Хотя перед распадом Советского Союза были моменты, когда это отделение правительства от общества удавалось преодолеть, при Ельцине оно оставалось господствующей тенденцией. Либеральные реформы навязывались сверху, и воспринимались большинством населения России как несправедливые — особенно после того, как развеялась иллюзия скорых перемен к лучшему. На тех, кто извлекал выгоду из нового положения дел, люди смотрели как на воров, а не как на предвестников лучшей жизни для всех. Многие считали, что новая Россия стала джунглями вместо человеческого сообщества.
Новые экономические структуры
Объем перемен, необходимых, чтобы справиться с последствиями коллапса советской командной экономики, выглядел пугающе, и ведущие российские реформаторы того времени — Гайдар, Чубайс, Кох, Авен — не раз об этом говорили. Однако новая элита, несмотря на то, что составили ее наиболее способные члены старой номенклатуры — а, может быть, именно поэтому — категорически не умела объяснять широким слоям населения, зачем нужны радикальные перемены, и не могла им доказать, что советская система была обречена. К тому же реформаторов, на которых можно было положиться, было слишком мало, а работы — слишком много. Отчасти в результате этого неминуемая потеря значительных — в номинальном выражении — объемов личных сбережений, жестокая инфляция, ваучерная приватизация, залоговые аукционы 1995–1996 года, взлет «олигархов» и крах 1998 года заставили многих счесть «реформаторскую» политику ошибочным и навязанным сверху в ущерб обычным гражданам курсом. В отсутствие популярного и убедительного объяснения, обосновывающего необходимость перейти к рынку, распространилось представление о том, что при Брежневе система была надежнее — или, по крайней мере, жизнь для большинства была лучше.
Я не хочу сказать, что эти несправедливые представления разделяли все россияне, однако они были массовыми и со временем распространялись все шире. Реформы, проведенные премьер-министром Гайдаром и его коллегами, обеспечили развитие рыночной экономики и дали России возможность освободиться от мертвого груза советского прошлого (см., например, «Капиталистическую революцию в России» (Russia’s Capitalist Revolution Андерса Аслунда (Anders Åslund) [2007]). По любым стандартам, это было большим успехом, особенно с учетом исключительно трудных обстоятельств. Об этом достижении не следует забывать, и его, бесспорно, нужно поставить в заслугу Ельцину. Однако перемены не были доведены до конца. Альтернативная история — крайне увлекательная вещь, и мы вправе строить догадки о том, что было бы, если бы в конце 1992 года Гайдара на посту премьер-министра не сменил Черномырдин, если бы Газпром разукрупнили, если бы страна смогла всерьез заняться проблемой устаревания и фактического банкротства изрядной части советского экономического наследия (см. мою статью «Советское наследие» (The Soviet Inheritance), опубликованную Чатем-хаузом в июле 2013 года, и книгу Клиффорда Гэдди (Clifford Gaddy) и Барри Икеса (Barry Ickes) «Медвежьи капканы на пути России к модернизации» (Bear Traps on Russia’s Road to Modernisation) [май 2013]), если бы Ельцин не лишился в 1996 году трудоспособности, если бы Дума не была такой косной, если бы цена на нефть была выше и т. д. Однако все вышло так, как вышло. Первоначальный импульс был сильным, но при Ельцине его невозможно было сохранить. Дальнейший процесс требовал углубить отделение бизнеса от государства, а вместо этого вся мощь так называемых олигархов по-прежнему продолжала зависеть от связей с Кремлем. В новую систему, основанную на советском фундаменте, коррупция была встроена с самого начала. Она приняла повальный характер, а с 2000 года принялась бурно распространяться.
Говоря о том, «что было бы, если…», Гайдар отдельно с разочарованием отмечал недальновидную и неблагородную, на его взгляд, реакцию Запада на распад Советского Союза. Это разочарование разделяли с ним многие россияне и часть западных экспертов. По его мнению, если бы был разработан некий аналог плана Маршалла, Россия могла бы добиться намного большего. Кроме этого такой шаг должен был бы серьезно укрепиться доверие между ней и Западом — и в первую очередь Соединенными Штатами, которые играли бы в этом плане ключевую роль. Однако мне кажется столь же вероятным, что причастность Запада к осуществлению радикальных и зачастую жестоких перемен, только усилила бы подозрительное отношение к нему, постепенно росшее в годы правления Ельцина. Давая России советы и оказывая на нее давление через МВФ и другие структуры, Запад делал то, что было необходимо, и руководствовался лучшими побуждениями. Однако эти шаги заставляли его ассоциироваться с Ельциным в глазах противников президента. С точки зрения многих россиян, на Западе лежит часть вины за неудачи того времени. Некоторые из них заходили еще дальше и начинали верить, что он строил коварные планы по экономическому и политическому ослаблению — или даже расчленению — России. Для россиян, взращенных на пропаганде времен холодной войны, подобные идеи были вполне естественны. Вашингтонские рассуждения о «победе» США в холодной войне также хорошо вписывались в эту картину.
Ельцин: результаты правления
В начале 1990-х годов многие и в российской верхушке, и в широких кругах российского общества надеялись и верили, что Россия станет «нормальной страной». Что конкретно имелось под этим в виду, было не очень понятно, но в целом речь шла о движении к Европе. Это также подразумевало необходимость разобраться с российским прошлым — и в первую очередь со сталинизмом, — чтобы преодолеть его пагубное наследие. Россия — не единственная страна, предпочитавшая увиливать от этой малоприятной задачи. У россиян есть множество личных причин закрывать глаза на масштаб советской трагедии. Однако, не осознав полностью собственную историю, Россия никогда не станет «нормальной страной». Ее будут продолжать преследовать воспоминания, в которых она не будет отдавать себе отчета, и неосознанные пережитки советского мышления. В 1990-х годах доступ в архивы постепенно все сильнее ограничивался (см., например, работу Джонатана Брента (Jonathan Brent) «В сталинских архивах» (Inside the Stalin Archives) [ноябрь 2010]), в частности благодаря принятому Ельциным решению не распускать КГБ полностью. Однако при этом «Мемориал» продолжал готовить свои доклады, публиковались ревизионистские исторические работы, общество знакомилось с воспоминаниями пострадавших, в которых рассказывалось, что с ними произошло. «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына до сих пор проходят в российских школах. Однако российский народ еще не осознал ни всю тяжесть происходившего при Ленине и Сталине — ни то, как трудно было разбираться с этим наследством их преемникам. Все это было прочно вытеснено на запретную территорию. Набальзамированное тело Ленина по-прежнему лежит на Красной площади, и его присутствие там с каждым днем все сильнее давит на Россию.
Предпринимавшиеся при Ельцине попытки выработать для России национальную идею были характерны для страны, находящейся в некоем неопределенном переходном состоянии. Они не могли ни освободить ее от прошлого, ни должным образом определить ее будущее. Время, возможно, помогло бы с этим справиться, однако Ельцин и его коллеги, сохранив власть, утратили доверие народа, и постепенно в стране снова воцарились старые идеи. Позиция Примакова, приобретшая популярность после того, как в 1996 году он стал министром иностранных дел, а затем — по итогам экономического кризиса 1998 года — премьер-министром, подразумевала, что Россия должна вновь стать одним из мировых центров силы и дать отпор Западу, как она поступила в 19 веке после Крымской войны. С тем, что министр и его единомышленники считали «однополярным» американским преобладанием, следовало покончить. Сам Примаков напрямую об этом не говорил, но его взгляды предполагали, что России снова пора начать — подобно СССР — воспринимать себя как крепость и нужно быть готовой защищать себя от любых противников. Косовский кризис 1999 года только укрепил эти воззрения.
Различные проекты союза с Белоруссией и неуклюжие попытки придать значимость Содружеству Независимых Государств наглядно демонстрировали, что русские по-прежнему неоднозначно воспринимают свою роль на бывшем советском пространстве. Россия пренебрегала оборонными расходами и не реформировала армию, но при этом считала, что ее должны уважать как одну из ведущих держав. Попытка Ельцина силой подчинить Чечню привела к кровопролитию на Северном Кавказе и терактам в других частях России, усилив межнациональные трения в стране и озлобив призывников российской армии. Когда в сентябре 1999 года война возобновилась, Запад усилил ее критику, что вызвало недовольство у многих россиян, одобрительно отнесшихся к обещанию премьер-министра Путина разобраться с террористами раз и навсегда. Путин имел в виду в первую очередь чеченцев, но его поняли шире, сочтя, что он поддерживает растущее недоверие этнических русских к коренным народам Северного Кавказа.
Мы с Лилией Шевцовой не сошлись во мнениях в ходе содержащегося в нашей книге «Перемены или деградация: дилемма России и реакция Запада» (Change or Decay: Russia’s Dilemma and the West’s Response) (Carnegie, ноябрь 2011) диалога о том, в какой мере режим Путина следует считать неизбежным результатом ельцинского правления. Я покинул британское посольство в январе 2000 года, полагая, что Россия сохраняет шанс на дальнейшие конструктивные перемены и на переход к более ответственному и эффективному управлению. Стремительного прогресса никто не ждал, однако темпы экономического роста быстро восстановились после кризиса 1998 года — отчасти благодаря росту цены на нефть, но также и из-за рыночных реформ, начатых, хотя и не законченных при Ельцине. После выборов, прошедших в конце 1999 года, новый состав Думы казался больше расположенным сотрудничать с президентом, чем предшествующие. В регионах надвигались перемены — приближались отставки губернаторов, сроки правления которых, согласно большинству интерпретаций российской конституции, должны были истечь. Все это могло открыть для России новые возможности. Казалось очевидным, что в интересах России будет провести реформы. К тому же в то время у России еще сохранялось одно из главных достижений ельцинских времен: свободная пресса и зарождавшееся гражданское общество.
Свободные СМИ никогда не бывает совершенными, и российская пресса 1990-х, безусловно, была далека от идеала. В 1996 году в ходе печально известной предвыборной кампании масс-медиа были буквально мобилизованы против кандидата от коммунистов Зюганова. Без их помощи Ельцин, вероятно, не смог бы выиграть. Однако при этом прессе было, что записать на свой счет — например, она активно разоблачала коррупцию. Благодаря независимым журналистам и аналитикам в 1990-х годах в стране, несмотря на царившую какофонию, шло серьезное обсуждение вопросов о том, что такое Россия, какие задачи перед ней стоят и какие ее ожидают перспективы. Отчасти из-за этого, а отчасти из-за происходивших в российском обществе перемен Дума и Совет федерации в то время определенно были «местом для дискуссий». Такое взаимодействие автономных сил казалось многим сторонникам жесткой вертикали власти анархией. Однако все эти обстоятельства могли дать России шанс возобновить затормозившийся процесс превращения в «нормальную страну» — если б этого захотели следующий президент и структуры, на которые он опирался.
Эндрю Вуд
Источник: inosmi.ru